РУССКИЙ БОГ

Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница
Неклесса Александр Иванович
1 апреля 2013 года
за публикацию Русский мир. Цивилизация многих  народов Неклесса Александру Ивановичу присвоена Интернет-награда "Просветитель России"

«РУССКИЙ БОГ» 

Велик русский бог!
Мамай  
Нужно ль вам истолкованье, Что такое русский бог?
Вот его вам начертанье, Сколько я заметить мог.
Бог метелей, бог ухабов, Бог мучительных дорог,
Станций — тараканьих штабов, Вот он, вот он русский бог.
Петр Вяземский

Очевидно, что развитие российское, русское – как его ни определяй – имеет свою оригинальную специфику, причем глубинного, фундаментального свойства. 

Вопрос, однако, в чем именно она состоит? На каком фундаменте возводилось государство российское как движение русской цивилизации, впитавшей ордынские токи и воспринявшей также мощный  культурно‐государственнический  импульс от  Второго  Рима?  Причем  наследство было воспринято парадоксальным образом  –  не  в  качестве  собственно  византийского,  а  скорее  как попытка  отторжения  византийской коррозии  от  самого  наследия  при  ощущении  уникальности миссии  сохранения,  если  не  плода,  то цветка  ромейской  духовности.  Того  цветка,  который, несмотря  на  окружающую  его  коррозию, произрастал  и  благоухал  именно  в  последние  столетия второй римской империи. 

С наследием византийским вообще сложилась непростая ситуация. В обществе до сих пор господствует стереотип о преемственности Руси и Византии, выраженный, к примеру, в легенде о «шапке  Мономаха» или  в  поздних  толкованиях  тезиса  о  Третьем  Риме.  Связь,  действительно, существует, равно как наследие и преемственность, только вот в каком смысле? Если обратиться к документам  и  событиям  эпохи (XV‐XVI  века),  мы  видим:  дело  обстояло  подчас  едва  ли  не противоположным  по  отношению  к поздним  прочтениям  ситуации  образом.  И  формула  Третьего Рима осознавалась, скорее, как опровержение Византии, отрясание ее праха, нежели как ощущение кровного родства и наследования... 

Однако  обретение  православного  апофатического  богословия,  развиваемого  в  Византии, познание мира удивительных энергий, постигаемых и пестуемых в основном в исихастском кругу, а на русских просторах – нестяжателями, заволжскими старцами, каким‐то образом – с изменениями, угасаниями,  провалами  вплоть до  трагического  надлома –  было  все  же  унаследовано  Россией.  И унаследовано во многом в сфере практики, а не богословия. Богословия же, как такового в России, пожалуй, и не сложилось, а вот практика, «практическое богословие» сложилось. 

В  целом  же,  Русское  царство,  обретшее  собственный  формат  государственности, аккумулировав  при  этом  претензии  на  реконструкцию  миропорядка  и  нащупав  стержень оригинальной  идеологии,  напоминало  в  те  годы  сжатую  пружину.  В  течение  весьма  короткого исторического срока энергия преобразований сказалась не только на размерности и статусе страны, но и на самосознании народа. Она ввела в мировой контекст деятельного персонажа, который с тех пор при всех исторических пертурбациях до последнего времени не покидал историческую сцену. 

* * * 

Апофатичность, прочитанная и воспринятая как особый культурный импульс (т.е. преимущественно косвенным образом), произвела ряд отличных от источника и от западноевропейских версий христианской культуры производных. Созвучных, однако, психологическому  складу  русских очарованных  странников‐первопроходцев, купцов и монахов,  разбойников и воевод,  обитавших – вспомним об этом обстоятельстве – на краю лишь частично познанной земли‐ойкумены. 

Попробуем  воспроизвести,  хотя  бы  списочно,  качества  подобного  самоощущения  и самостояния: запредельность,  экстремальность,  безымянность,  неформальность  (небрежение формой),  инакость, мечтательность,  утопизм,  буйность,  подвижничество,  продвижение,  освоение, мобилизация, эсхатологичность…  И  даже «перестройка»  в  каком‐то  неявном  виде  присутствуют  в данном  ряду,  в том  числе  в  залоге  катастрофичности, –  и  все  это  вместе  взятое  входит  в  некую «русскую социологию развития». 

Каким  образом?  Одним  словом,  конечно,  не  ответишь.  Но  можно  пытаться.  Подобная запредельность и экстремальность психеи имеет не только многочисленные внешние проявления. 

Она намекает именно на тип национальной идентичности – имманентное ощущение коренного трансцендентального  замысла,  на  подсознательную  внутреннюю  картографию  и  нелинейную умственную  геометрию.  Связанные  в  свою  очередь  с  особенностями  миропонимания, самоощущением личностью  и  народом  судьбы  как  миссии,  наполненной  дерзновенным содержанием. Русский закон – быть выше закона. Что проявляется и как рутина, и как доблесть, и как скотство. 

Повторим еще раз то, что уже было частично сказано. Внешним  признаком  российского исторического/политического  бытия,  равно  как  национальной  ментальности  являются одновременно  центробежная (географически  и  демографически)  и  центростремительная (административно  и  идеологически) фронтирность.  Прочерченная  линиями  старых  и  новых трансграничных,  интерцивилизационных трактов,  мыслительных  и  социальных  устремлений. 

Фронтирность,  отвращающая  индивида  и  общество  от  планомерного  освоения  повседневности, уводя то  в  подвиги,  то  в  грезы,  со  всеми  присущими  подобному  способу  бытия  заблуждениями, ошибками, провалами, сантиментами. 

Действительно,  искаженное,  неверное,  подчас  прямо  извращенное,  горделивое  прочтение тезиса отзывалось  в  земной  истории  тяжкими,  катастрофическими  потрясениями.  Но  как  Иона  не смог отказаться  от  предъявленной  ему  миссии,  так  и  для  отказа  от  исторического  промысла,  от собственной  идентичности  (мечты)  требуется,  видимо,  совершенно  особое  сверхусилие,  не сулящее, однако же, ничего хорошего. 

* * * 

Апофатическое  богопознание  предполагает  испытания  на  грани  предельности.  Оно,  собственно говоря,  и  основано  на  перманентном  обитании  в  подобном  статусе,  на  решительном,  но  умном шаге за очерченную привычным бытием границу. 

Апофатическое  мировосприятие  актуализирует  также  неочевидные, «темные»,  глубинные свойства любви  как  высшей  ценности  и  реальности,  предполагающей  в  качестве  земного проявления  –  в условиях  перманентно  проявляющегося  несовершенства  мира –  жертву.  И  муку, связанную с протяженным во времени ее принесением: то есть терпение «во плоти» и «вне общего предела». Без любви же апофатическое миропознание как опознание истины вообще невозможно, опасно и даже предосудительно; подобное действие ведет в лабиринт, из которого нет выхода. Или «во ад тесного одиночества». 

Апофатический подход к миростроительству – практике земного бытия, есть самотворение и само‐отворение (а подчас – искусительное/искупительное самосожигание). К тому же это скорее испытание мира с целью познания истины, нежели его перестройка. 

Схожим образом катафатическое мировоззрение по‐своему акцентирует, проблематизирует онтологичность творчества и свободы. Плоды же – принадлежат икономии и милосердию, т.е. всем. 

Чувство  становящейся едва  ли  не  обыденной за‐предельности (в  том числе, в  страдании), насыщаемой сгущающимися,  но  остающимися  незримыми  токами  земной  жизни,  отражается в социальной  и политической  практике,  их  внутренней  экстатичности,  экстремальности.  Порою  – свирепости. Экстремальности,  которая  имеет  как  интроспективную,  так  и  внешнюю мобилизационную составляющую,  требуя  в  том  и  другом  случае  крайнего  напряжения  духа, формируя  привычку  к непрестанному  усилию, сверх‐усилию.  И  в  то  же  время  обладает  странной при  взгляде  извне прозаичностью,  будничностью,  обращаемой  подчас  властью  в  прямую эксплуатацию способности народа к предельной мобилизации. 

Действительно,  с  утратой  оснований,  неудержанием  главного,  терпение  может переродиться  в тривиальную,  а  то  и  просто  тупую  покорность,  причем  чрезмерную.  Героизм  как воля  и  способность жертвенно  противостоять  очевидно  неблагоприятному  развитию  событий трансформируется  в своеобразный  «национальную  ресурс»,  специфическую  черту  характера    – способность к длительному напряжению сил, предельной терпеливости, хищнически используемую властителями. 

Иначе  говоря,  регистрируемые  приметы  соответствующего  культурного  клише, мировосприятия  и поведения  без  внутреннего  самостояния,  возрастания  личности,  постоянного горения, неуступчивости «до самыя до смерти» попыткам коррупции (искушениям) и прагматичной их  конвертации,  своей  внешней  пассивностью  по  отношению  к  земному  устройству  развязывают возможности деспотизма и беспредельной тирании. 

Есть  между  тем  у  русской  психеи  даже  более  глубокий  пласт (данное  свойство  отметим лишь  на  полях,  не  углубляясь в его жгучее  содержание) –  безудержная  устремленность  к  идеалу. 

Тяга совершенно особого рода: перфекционизм, заставляющий разрушать и отчасти презирать все земное как несовершенные копии недостижимого перфекта. 

Это особое прочтение творчества – как искусства сокрушения несовершенств. 

* * * 

Корни мобилизационности как феномена могут быть различными, так же, как различны облики развития, но  мы  способны  отличать  цивилизации  по  «родовым  меткам»  динамических  и социальных производных. 

В  сущности,  на  протяжении  некоторого  периода  на  планете  состязались  две  ветви цивилизации, несущей в своем естестве динамическую производную. 

С  одной  стороны  –  это  европейская  цивилизация,  которая  помимо  англо‐саксонской империи,  «где не  заходило  солнце»,  произвела  на  свет  собственную  версию  вселенского  мира: эпоху  Нового времени  (Modernity).  Породив  попутно  энергичное  сообщество  «объединенных государств»  («штатов»), выстроивших  под  сенью  «града  на  холме»  фундамент  и  само  здание глобализации. 

И  не  столь внятные,  синкопированные,  но  не менее  дерзновенные, футуристичные  эскизы России, которая воплощала  географическую/идеологическую «разведку  боем»,  грезя всемирными и  надмирными миражами.  Не  слишком  отделяясь,  однако,  от  материнских  (континентальных) пространств,  хоть  и продуцируя  фрагменты  трансграничной  планетарной  и  универсальной мировоззренческой экспансии. 

Так  появлялись  окраины, у‐краины,  пределы:  казачьи  запорожские  и  донские,  волжские  и терские станицы, заселявшие речные, степные,  горные рубежи. Это дух и быт поселенцев Урала и Поморья,  это энтузиасты  Беловодья,  соратники  Ермака,  яицкие,  амурские,  дальневосточные первопроходцы, шаг за шагом раздвигавшие пространство познанной ойкумены. И еще ушедшие от мира, скрывшиеся в неизведанных до поры землях монахи и старообрядцы… 

Кстати,  упомянутая  ранее  Российско‐Американская  компания,  совершившая  скачок  в заокеанскую запредельность, в каком‐то смысле соприсутствует в этом ряду. (А также в некой своей грани греза о «земном рае» – всемирном, надмирном со‐обществе солидарности и справедливости – коммунизме.) 

Каждый  по‐своему,  они  укрупняли,  творили  очертания  страны  под  стать  пропорциям  и границам мятущегося духа. 

С  позиций же историософии (сплетений метаисторического  промысла и  земных  замыслов) встреча  на окраине  американского  континента  двух  потоков  христианской  цивилизации представляется явлением и примечательным,  и  символичным. Изначальная  претензия  на  горнюю запредельность,  пробудила дух прорыва  прежних  земных  границ –  непреодолимых  океанических оболочек  средневековой  и античной ойкумены.  И  дала  возможность  Universum  Christianum отринуть пределы ветхого потопа, заполнив собственным половодьем планету. 

Сочетая в единое целое охваченные пробужденьем миры.